• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
22:37 

Из окна такси, рассекающего Потсдам-платц, через запыленный и припорошенный недавним дождем слой стекла, в зените вечернего октябрьского неба ты видишь половину убывающей Луны и одну из планет - возможно, Сатурн, возможно, Юпитер. Ты вздыхаешь и говоришь: Красота.

Нет, это еще не красота, это всего лишь ее остаток, след красоты, то, что остается от нее, когда она уже уходит, то, что остается видимым, очевидным после ее неочевидности.
Как бы ты не старался, твои объятия никогда не раскроются так широко, чтобы принять Красоту, и твоим рукам никогда не прикоснуться к ней. (Ты же знаешь это, не так ли?)
Красота остается за пределом возможностей человеческого тела.

22:05 

Девятое сентября — ничего.
В такие дни боишься лишний раз выдохнуть — даже слабейший звук в этой пустоте дает невероятно мерзкое эхо.
Такие дни напоминают зыбучий песок в речных лощинах. Ступишь один раз — завязнешь по колено, дернешься, и ты уже по пояс в мягких, нежных объятиях чуть сыроватой белесой массы, и застываешь, дрожа от напряжения, пытаясь не дышать, не двигаться, и только краем глаза позволяя себе отмечать, что погрузился ещё на полпальца... на палец... по горло...
В порядочной сказке тонущего прекрасного принца спасает deus ex machina — какой-нибудь неизвестный друг, статный незнакомец в полумаске и черном плаще, протягивающий тебе доску, по которой ты выкарабкаешься на твердую почву. А пока его нет, остается только тянуть руки, цепляясь за любую относительно прочную опору - за семейные корешки, за дружеские вершки, за случайных (и оттого в высшей степени бессмысленных) любовников, за привычки, вещи, мелочи, наркотики, выпивку, азарт, мнимое увлечение работой, интриги, искусство, политику, человечество, идеалы, воспоминания, и всё выскальзывает из потных от страха пальцев, рушится, рассыпается в труху, а песок всё так же тихонько шелестит.

01:51 

Не спится - пустая постель кажется вопиюще холодной. Рама треснула где-то на половине своей высоты, и холодный сквозняк украдкой проходится по волосам, трогает за подбородок, тормошит, не дает забыться.
Благородный муж тверд в своих решениях - если уж я твердо решил использовать эту тетрадь в качестве спасательного жилета в море повседневного, а еще точнее, в качестве нерукотворного памятника (о проклятая богами, политая ученической кровью, жестокая, жестокая латынь!), стоит вспомнить...
Хотя вспоминать нет нужды. Самые счастливые моменты жизни непостижимым образом застывают в ткани мироздания, словно фотографическая карточка или насекомое в капле янтаря. Воспоминание это объемно, многоцветно, полно запахов, вкусов, ощущений, хотя путь наружу давно заказан - была, кажется, английская сказка какого-то нашумевшего математика?

Я вижу, как майские сумерки тихонько прокрадываются в сад: из-под молодой зелени, оторочившей дорожки, осторожно выползает туман, мягкой лапой проходясь вдоль по серому гравию, вдалеке наливается закат, подставляя горизонту свой спелый бок, тени деревьев, качаясь, расправляют плечи и выходят из травы, окутывая подстриженные и прилизанные аллеи, прохладный ветер запутывается в яблоневых кронах, посыпая землю и щебень нежными, сливочными лепестками. По вечерней росе, по траве, царапающей голые колени, по кремовому морю с карминовой каемкой бежит мальчик. В кармане у мальчика серый камешек с дыркой в середине, пригоршня лепестков, большой и сердитый жук-пожарник, кружевной платок, до неузнаваемости изгвазданный зелеными и бурыми пятнами, стеклянный шарик с трещиной, похожий на совиный глаз, и рогатка.
- Ганс, домой! Ганс! - легкий, южный выговор, нежные и протяжные гласные которого ласкают слух. Высокий женский голос тонет в густеющем тумане. Дверь, ведущая на террасу, распахнута, и на фоне ярко освещенного дверного проема возникает тонкая черная фигурка, хрупкая и изящная, как бумажная куколка, изображающая принцессу в спектаклях театра теней. Женщина спускается по ступенькам, погружаясь в яблоневые потемки, словно купальщица, медленно спускающаяся с мостков в обжигающе-свежую воду пруда.
- Ганс, где ты? – на секунду фигура исчезает в хищных переплетениях теней. В темноте стерлись привычные очертания дорожек, корявые яблоневые ветки угрожающе потянулись навстречу, хватая за волосы, и мальчику почему-то становится невероятно, иррационально страшно. Он стремглав выскакивает на аллею и ныряет в спасительные объятия, пахнущие флер-д-оранжем и вербеной. Зимой мальчик станет совсем взрослым - чертовски взрослым, и гордится этим до крайности, потому не слишком-то жалует телячьи нежности, но сейчас зарывается лицом в шелковый подол, вдыхая аромат знакомых духов.
- Домой, - женщина ведет его за руку, нежно обвив пальцами запястье, в лучах света, горящего на террасе, её пшеничные волосы кажутся золотыми, как пламя в камине, взвивающееся на сосновыми поленьями.

Женщину зовут Августа Мария, ей двадцать четыре года и, несмотря на перенесенную болезнь, она шестой сезон продолжает считаться украшением лучших мюнхенских салонов. Это моя мать. Она совсем недавно вернулась с вод, прервав назначенный курс лечения: против ожидания врачей, разлука с семьей и обстановка курортной ипохондрии едва не привели к возвращению недуга. Золовка Августы, А.-М., пригласила всю семью отдохнуть в родовом гнезде, пока она сама во главе Союза Католических Женщин руководит очередной показательно-патриотической миссией, обносящей страждущих вязаными салфетками, утешая нуждающихся добрыми словами и устраивая полевые кухни для кормления соловьев баснями - это, надо сказать, весьма типичная ее черта. А.-М. не нравилась моей матери, еще больше ей не нравились странные, причудливые намеки, которыми А.-М. щедро сыпала, распространяясь о детской дружбе со своим кузеном – с ее мужем, с моим отцом.
Мальчик - это я, мне четыре с половиной года.
Конечно, тогда я не знал ни одной подробности внутрисемейных дрязг, но этот момент помню настолько четко, что смог бы изваять заново - все, кроме той, что шла мне навстречу по саду. Все, кроме того, кто бежал по сырой траве.

12:31 

Еще один чистый лист взирает на меня с немым укором. Впрочем, утром сама обстановка окружающего мира вопиюще враждебна человеческому существу; субботним утром на нашей улице суета и толкотня, визгливые крики кумушек, гневный, нетерпеливый гул клаксонов, запах чуть лежалой рыбы - словно склизкая чешуя прилипла к твоим пальцам - запах пыли, свежей глины, гниющих листьев, необратимой, окончательной, обжалованию не подлежащей осени. Помню книгу в библиотеке в В. - солидный фолиант с пожелтевшими скорее от частого употребления, нежели от порядочной выслуги лет листами, фолиант с гравюрами и поучительно-замогильными притчами, то самое, чем принято пичкать детей наряду с топленым жиром и латынью; какой-то из в высшей степени душеспасительных текстов был сопровожден макабрической по своей сути иллюстрацией: над городской площадью, полною беспорядочно снующих людей-паучков, над ратушей, над церковью, над всем обыденным и спорадическим, насыщенным ощущением "здесь, сейчас и со мной", нависала огромная фигура в балахоне, в костлявой руке которой покоился Брегет. Исчислено, исчислено, взвешено, разделено. Само явление осени пропитано тем же пафосом: тикают, тикают невидимые часы, отмеряя, сколько часов, минут и секунд осталось до первого промозглого ливня, сколько - до заморозка; а пока, впрочем, все живое торопится вдохнуть полной грудью.
Подумал было что-то еще, но бросил это занятие, бездумно наблюдая, как в не слишком уж чистое, вопреки божбе квартирной хозяйки, оконное стекло колотится муха. Даже вдох и выдох отнимают такое количество сил и превращаются в такое испытание, что поневоле спрашиваешь себя, стоит ли игра свеч. Apathia - звук th в виде расколотого, но так и не открытого яйца - проклятая образность. Птенец, надо думать, был основательно разочарован во всем происходящем с самого начала - склад ума, отличающий настоящего философа.

19:12 

Какие счастливые, бесконечно счастливые люди работают в этом здании, счастливые преимущественно тем, что многия знания порождают многия печали, а тот, кому повезло этими знаниями не обремениться, ходит по земле и наследует, между прочим, царствие небесное, словом, легок, как пух, и весел, как пташка.
Оптимизм не покидает их даже во сне. В январе или в феврале, точнее не помню, но вскоре после того, как всё устроилось, я несколько недель снимал комнату вместе с У. Наверное, в его имени есть что-то (что в имени?) значимое, когда сама первая буква кричит о характере своего обладателя. У-пертый, У-веренный, целе-У-стремленный. Еще одно слово, которое на светском рауте при дамах так сразу и не произнесешь. У. давно уже перевели в столицу, но я до сих пор помню, как пугающе и отвратительно было, проснувшись часа в три ночи после утомительных вечерних упражнений, видеть на его лице улыбку. Он, клянусь Богом, бормотал что-то вроде любовного признания вождю. Солдат спит - служба идет! Был так ошарашен, что даже не успел проверить, подействовало ли магическое заклинание на его боеготовность: не проверил, а теперь жалею.
Принесли срочное из столицы, запросили архив, сидим и с тоской ждем, когда, наконец, можно будет начать работать. Обворожительно красиво звучит уточнение "по особым поручениям", так мурлыкающе, успокаивающе, будто колыбельная в детстве, словно хорошо составленная речь представителя консервативной партии; а на деле оказывается, что я третий день ночую, составив вместе четыре стула. В эту ночь наберусь наглости и пойду спать в приемной Большого начальника - там шикарнейший кожаный диван, массивный, черный, с загнутыми ручками темного дерева и низкой спинкой, похожий на сидящую в засаде пантеру, созданный для всяческого рода фривольностей, не говоря уж о сладком сне. Уж явно слишком хорош для того, чтобы гниловатого вида публика протирала его седалищами.
Надо бы спрятать тебя поглубже в ящик, тетрадь, ты теперь достаточно знаешь - достаточно для гауптвахты, полагаю.

16:04 

Перед белым листком бумаги, ещё не поруганным ни одной чернильной кляксой, ни одним неловким росчерком, я испытываю сильнейшее смущение. Тот сорт невыносимой чистоты, на который неловко даже смотреть. Иногда, чаще всего по утрам, тем самым гадким утрам, которые на службе именуют послеобеденным временем, - так вот, иногда мне кажется, что взгляд человека достаточно грязен, чтобы замарать что-то свежее, нежное, вызывающе невинное.
Впрочем, начало положено, лист уже не так пуст - пяти минут хватило, чтобы приспособить его непорочность под мои нужды.
Зачем мне эта тетрадь? Не имею ни малейшего представления; по какой-то странной прихоти, порожденной, вероятно, вчерашними неумеренными возлияниями и возлежаниями, по окончании которых неизбежно ощущаешь себя опустошенным, эфемерным, прозрачным, как остов листа в ноябре, мне отчаянно захотелось положить в карман пальто какой-нибудь кирпич, или начать швырять гальку в океан мироздания. Кругами, позвольте мне заметить, можно любоваться долго, много дольше, чем следить за полетом камня. Вот зачинщица - эта самая внезапная и резкая необходимость остаться - я разумею, не только и не столько в виде собрания мышц и костей (о, плотское существование не дает о себе забыть - голова трещит, как колокол на Фрауэнкирхе), сколько в виде чего-то вечного. Как сказала бы А.-М., для потомков. Ересь. Потомков я не ожидаю - но хотя бы для кого-нибудь, какого-нибудь двойника (mon semblambte, - mon frere!), удаленного от меня веками, и...
Ну вот, только устроился в кресле с чашечкой кофе и собрался с мыслями, как снова надо куда-то бежать.
До новой встречи, тетрадь - хватит ли мне этого порыва, чтобы открыть тебя хотя бы ещё раз?

L'Étranger

главная