• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
16:04 

Перед белым листком бумаги, ещё не поруганным ни одной чернильной кляксой, ни одним неловким росчерком, я испытываю сильнейшее смущение. Тот сорт невыносимой чистоты, на который неловко даже смотреть. Иногда, чаще всего по утрам, тем самым гадким утрам, которые на службе именуют послеобеденным временем, - так вот, иногда мне кажется, что взгляд человека достаточно грязен, чтобы замарать что-то свежее, нежное, вызывающе невинное.
Впрочем, начало положено, лист уже не так пуст - пяти минут хватило, чтобы приспособить его непорочность под мои нужды.
Зачем мне эта тетрадь? Не имею ни малейшего представления; по какой-то странной прихоти, порожденной, вероятно, вчерашними неумеренными возлияниями и возлежаниями, по окончании которых неизбежно ощущаешь себя опустошенным, эфемерным, прозрачным, как остов листа в ноябре, мне отчаянно захотелось положить в карман пальто какой-нибудь кирпич, или начать швырять гальку в океан мироздания. Кругами, позвольте мне заметить, можно любоваться долго, много дольше, чем следить за полетом камня. Вот зачинщица - эта самая внезапная и резкая необходимость остаться - я разумею, не только и не столько в виде собрания мышц и костей (о, плотское существование не дает о себе забыть - голова трещит, как колокол на Фрауэнкирхе), сколько в виде чего-то вечного. Как сказала бы А.-М., для потомков. Ересь. Потомков я не ожидаю - но хотя бы для кого-нибудь, какого-нибудь двойника (mon semblambte, - mon frere!), удаленного от меня веками, и...
Ну вот, только устроился в кресле с чашечкой кофе и собрался с мыслями, как снова надо куда-то бежать.
До новой встречи, тетрадь - хватит ли мне этого порыва, чтобы открыть тебя хотя бы ещё раз?

19:12 

Какие счастливые, бесконечно счастливые люди работают в этом здании, счастливые преимущественно тем, что многия знания порождают многия печали, а тот, кому повезло этими знаниями не обремениться, ходит по земле и наследует, между прочим, царствие небесное, словом, легок, как пух, и весел, как пташка.
Оптимизм не покидает их даже во сне. В январе или в феврале, точнее не помню, но вскоре после того, как всё устроилось, я несколько недель снимал комнату вместе с У. Наверное, в его имени есть что-то (что в имени?) значимое, когда сама первая буква кричит о характере своего обладателя. У-пертый, У-веренный, целе-У-стремленный. Еще одно слово, которое на светском рауте при дамах так сразу и не произнесешь. У. давно уже перевели в столицу, но я до сих пор помню, как пугающе и отвратительно было, проснувшись часа в три ночи после утомительных вечерних упражнений, видеть на его лице улыбку. Он, клянусь Богом, бормотал что-то вроде любовного признания вождю. Солдат спит - служба идет! Был так ошарашен, что даже не успел проверить, подействовало ли магическое заклинание на его боеготовность: не проверил, а теперь жалею.
Принесли срочное из столицы, запросили архив, сидим и с тоской ждем, когда, наконец, можно будет начать работать. Обворожительно красиво звучит уточнение "по особым поручениям", так мурлыкающе, успокаивающе, будто колыбельная в детстве, словно хорошо составленная речь представителя консервативной партии; а на деле оказывается, что я третий день ночую, составив вместе четыре стула. В эту ночь наберусь наглости и пойду спать в приемной Большого начальника - там шикарнейший кожаный диван, массивный, черный, с загнутыми ручками темного дерева и низкой спинкой, похожий на сидящую в засаде пантеру, созданный для всяческого рода фривольностей, не говоря уж о сладком сне. Уж явно слишком хорош для того, чтобы гниловатого вида публика протирала его седалищами.
Надо бы спрятать тебя поглубже в ящик, тетрадь, ты теперь достаточно знаешь - достаточно для гауптвахты, полагаю.

12:31 

Еще один чистый лист взирает на меня с немым укором. Впрочем, утром сама обстановка окружающего мира вопиюще враждебна человеческому существу; субботним утром на нашей улице суета и толкотня, визгливые крики кумушек, гневный, нетерпеливый гул клаксонов, запах чуть лежалой рыбы - словно склизкая чешуя прилипла к твоим пальцам - запах пыли, свежей глины, гниющих листьев, необратимой, окончательной, обжалованию не подлежащей осени. Помню книгу в библиотеке в В. - солидный фолиант с пожелтевшими скорее от частого употребления, нежели от порядочной выслуги лет листами, фолиант с гравюрами и поучительно-замогильными притчами, то самое, чем принято пичкать детей наряду с топленым жиром и латынью; какой-то из в высшей степени душеспасительных текстов был сопровожден макабрической по своей сути иллюстрацией: над городской площадью, полною беспорядочно снующих людей-паучков, над ратушей, над церковью, над всем обыденным и спорадическим, насыщенным ощущением "здесь, сейчас и со мной", нависала огромная фигура в балахоне, в костлявой руке которой покоился Брегет. Исчислено, исчислено, взвешено, разделено. Само явление осени пропитано тем же пафосом: тикают, тикают невидимые часы, отмеряя, сколько часов, минут и секунд осталось до первого промозглого ливня, сколько - до заморозка; а пока, впрочем, все живое торопится вдохнуть полной грудью.
Подумал было что-то еще, но бросил это занятие, бездумно наблюдая, как в не слишком уж чистое, вопреки божбе квартирной хозяйки, оконное стекло колотится муха. Даже вдох и выдох отнимают такое количество сил и превращаются в такое испытание, что поневоле спрашиваешь себя, стоит ли игра свеч. Apathia - звук th в виде расколотого, но так и не открытого яйца - проклятая образность. Птенец, надо думать, был основательно разочарован во всем происходящем с самого начала - склад ума, отличающий настоящего философа.

01:51 

Не спится - пустая постель кажется вопиюще холодной. Рама треснула где-то на половине своей высоты, и холодный сквозняк украдкой проходится по волосам, трогает за подбородок, тормошит, не дает забыться.
Благородный муж тверд в своих решениях - если уж я твердо решил использовать эту тетрадь в качестве спасательного жилета в море повседневного, а еще точнее, в качестве нерукотворного памятника (о проклятая богами, политая ученической кровью, жестокая, жестокая латынь!), стоит вспомнить...
Хотя вспоминать нет нужды. Самые счастливые моменты жизни непостижимым образом застывают в ткани мироздания, словно фотографическая карточка или насекомое в капле янтаря. Воспоминание это объемно, многоцветно, полно запахов, вкусов, ощущений, хотя путь наружу давно заказан - была, кажется, английская сказка какого-то нашумевшего математика?

Я вижу, как майские сумерки тихонько прокрадываются в сад: из-под молодой зелени, оторочившей дорожки, осторожно выползает туман, мягкой лапой проходясь вдоль по серому гравию, вдалеке наливается закат, подставляя горизонту свой спелый бок, тени деревьев, качаясь, расправляют плечи и выходят из травы, окутывая подстриженные и прилизанные аллеи, прохладный ветер запутывается в яблоневых кронах, посыпая землю и щебень нежными, сливочными лепестками. По вечерней росе, по траве, царапающей голые колени, по кремовому морю с карминовой каемкой бежит мальчик. В кармане у мальчика серый камешек с дыркой в середине, пригоршня лепестков, большой и сердитый жук-пожарник, кружевной платок, до неузнаваемости изгвазданный зелеными и бурыми пятнами, стеклянный шарик с трещиной, похожий на совиный глаз, и рогатка.
- Ганс, домой! Ганс! - легкий, южный выговор, нежные и протяжные гласные которого ласкают слух. Высокий женский голос тонет в густеющем тумане. Дверь, ведущая на террасу, распахнута, и на фоне ярко освещенного дверного проема возникает тонкая черная фигурка, хрупкая и изящная, как бумажная куколка, изображающая принцессу в спектаклях театра теней. Женщина спускается по ступенькам, погружаясь в яблоневые потемки, словно купальщица, медленно спускающаяся с мостков в обжигающе-свежую воду пруда.
- Ганс, где ты? – на секунду фигура исчезает в хищных переплетениях теней. В темноте стерлись привычные очертания дорожек, корявые яблоневые ветки угрожающе потянулись навстречу, хватая за волосы, и мальчику почему-то становится невероятно, иррационально страшно. Он стремглав выскакивает на аллею и ныряет в спасительные объятия, пахнущие флер-д-оранжем и вербеной. Зимой мальчик станет совсем взрослым - чертовски взрослым, и гордится этим до крайности, потому не слишком-то жалует телячьи нежности, но сейчас зарывается лицом в шелковый подол, вдыхая аромат знакомых духов.
- Домой, - женщина ведет его за руку, нежно обвив пальцами запястье, в лучах света, горящего на террасе, её пшеничные волосы кажутся золотыми, как пламя в камине, взвивающееся на сосновыми поленьями.

Женщину зовут Августа Мария, ей двадцать четыре года и, несмотря на перенесенную болезнь, она шестой сезон продолжает считаться украшением лучших мюнхенских салонов. Это моя мать. Она совсем недавно вернулась с вод, прервав назначенный курс лечения: против ожидания врачей, разлука с семьей и обстановка курортной ипохондрии едва не привели к возвращению недуга. Золовка Августы, А.-М., пригласила всю семью отдохнуть в родовом гнезде, пока она сама во главе Союза Католических Женщин руководит очередной показательно-патриотической миссией, обносящей страждущих вязаными салфетками, утешая нуждающихся добрыми словами и устраивая полевые кухни для кормления соловьев баснями - это, надо сказать, весьма типичная ее черта. А.-М. не нравилась моей матери, еще больше ей не нравились странные, причудливые намеки, которыми А.-М. щедро сыпала, распространяясь о детской дружбе со своим кузеном – с ее мужем, с моим отцом.
Мальчик - это я, мне четыре с половиной года.
Конечно, тогда я не знал ни одной подробности внутрисемейных дрязг, но этот момент помню настолько четко, что смог бы изваять заново - все, кроме той, что шла мне навстречу по саду. Все, кроме того, кто бежал по сырой траве.

22:05 

Девятое сентября — ничего.
В такие дни боишься лишний раз выдохнуть — даже слабейший звук в этой пустоте дает невероятно мерзкое эхо.
Такие дни напоминают зыбучий песок в речных лощинах. Ступишь один раз — завязнешь по колено, дернешься, и ты уже по пояс в мягких, нежных объятиях чуть сыроватой белесой массы, и застываешь, дрожа от напряжения, пытаясь не дышать, не двигаться, и только краем глаза позволяя себе отмечать, что погрузился ещё на полпальца... на палец... по горло...
В порядочной сказке тонущего прекрасного принца спасает deus ex machina — какой-нибудь неизвестный друг, статный незнакомец в полумаске и черном плаще, протягивающий тебе доску, по которой ты выкарабкаешься на твердую почву. А пока его нет, остается только тянуть руки, цепляясь за любую относительно прочную опору - за семейные корешки, за дружеские вершки, за случайных (и оттого в высшей степени бессмысленных) любовников, за привычки, вещи, мелочи, наркотики, выпивку, азарт, мнимое увлечение работой, интриги, искусство, политику, человечество, идеалы, воспоминания, и всё выскальзывает из потных от страха пальцев, рушится, рассыпается в труху, а песок всё так же тихонько шелестит.

22:37 

Из окна такси, рассекающего Потсдам-платц, через запыленный и припорошенный недавним дождем слой стекла, в зените вечернего октябрьского неба ты видишь половину убывающей Луны и одну из планет - возможно, Сатурн, возможно, Юпитер. Ты вздыхаешь и говоришь: Красота.

Нет, это еще не красота, это всего лишь ее остаток, след красоты, то, что остается от нее, когда она уже уходит, то, что остается видимым, очевидным после ее неочевидности.
Как бы ты не старался, твои объятия никогда не раскроются так широко, чтобы принять Красоту, и твоим рукам никогда не прикоснуться к ней. (Ты же знаешь это, не так ли?)
Красота остается за пределом возможностей человеческого тела.

01:57 

Нет наказания страшнее, чем зимняя ночь, проведенная в полном одиночестве. Настольная лампа задорно подмигивает, намекая на содержимое бутылки коньяка, оставленной здесь N.; в этот раз он убегал чертовски поспешно и не успел допить свое омерзительное пойло, несомненно, порожденное противоестественным союзом дешевого спирта и луковой шелухи и разлитое по бутылкам в какой-нибудь начальством и богом забытой кладовки на заводе Фарбен Индустри. Ты ошибаешься, дорогая лампа, остатки этой отравы я выпил вчера, дождавшись, пока боль, скрутившая внутренности, отупела и отпустила на время, отошла в темный угол комнаты, накрылась потертой портьерой... В этот час меня обступили бывшие любовники. Они имеют обыкновение вылезать из омутов сознания, не дожидаясь приглашений на обед, рассаживаясь вокруг и своими расплывчатыми, поблекшими чертами пытаясь растравить поджившие язвы.
Вот Хайнц - бледно-рыжий Хайнц, молочно-ртутный Хайнц, ни рыба, ни мясо, то ли плоская тонкогубая девочка, то ли бледный, женоподобный мальчик, трудный подросток Хайнц, заводила и бунтарь Хайнц, убежденный коммунист Хайнц, яростный, яркий, язвительный, ядовитый... И тысяча других "я" в его голове, остальные беспокоили его лишь в той степени, в какой он беспокоил их. Солнце - Хайнц, и солнечная система его обожателей, среди которых я получил почетное место Меркурия. Недотрога Хайнц, умевший трахать так, что это больше походило на дисциплинарное наказание или на языческий ритуал поклонения его медной красе. Исчезни, сгинь, рассыпься, я оставил свою орбиту близ тебя тогда, когда ты обзавелся семьей, пивным пузиком и мыслями о пеленках и подогретом молоке. Покойся с миром, проклятый инкуб, мне больше никогда не терять дыхание от твоей шалавой улыбки.
Вот Свен, бедный мальчик Свен, ласковый и нежный, усвоивший на моем примере науку измен, необходимость вранья и то, что кулак - лучшее доказательство привязанности. Солнечный мальчик, запивший горькую, научившийся курить и заменивший университетское образование промискуитетом. Мне очень жаль, Свен. Я надышался ртутными парами Хайнца - пусть он держит перед тобой ответ.
Людвиг. Черный и горячий, как только что отгоревшие угли. Бесстыжий, ловкий, ласковый Людвиг, четко разделявший любовь и постельные экзерсисы, натасканный на то, чтобы доставлять партнеру удовольствие. Людвиг, на витрине которого стоят муляжи, а в складском помещении давно уже умерли голодной смертью стаи мышей.
Никлас, Олаф, Макс - зачем вы здесь? Разве было что-то кроме нескольких ночей с каждым, кроме быстрого, обезличенного спаривания, кроме нескромных касаний рук, кроме поцелуев украдкой? Никлас и Макс уже женаты. Рассыпьтесь, проклятые, я не хочу вспоминать тот безумный год, его стоило бы зачеркнуть огромным пером, вынести за скобки перициклов земного шара.
Ричард - бездарный любовник и подающий надежды артист. Настоящий ариец Риччи, сероглазый и безжалостный как к врагам, так и к друзьям рейха. В первую очередь безжалостный к себе. Ты мне ничего не дал, Ричард, хотя я на тебя рассчитывал - ты оказался полым и смятым, как бумажный пакет, в который хитроумная натура зачем-то вздумала загрузить порцию таланта, не просчитав, что из бесформенной оболочки гениальное содержимое может разве что сочиться по капле из сквозной дыры.
Мартин. По странной причуде судьбы ты не стал женщиной, Мартин - роковой красавицей, которая могла бы будоражить герцогов и лишать принцев ночного сна. Слишком шикарный для меня Мартин, слишком страстный в проявлениях чувств, слишком феминный - то слабое подобие контакта, которое мы наладили, медом смазывало мое самолюбие Казановы, но не вызывало ни малейшего отклика у тела, которое голодало и жажадало мяса, а не изысканных восточных сладостей.
Ещё какие-то слабые, полузабытые тени, ещё чьи-то тихие вздохи и всхлипы, прикосновения когда-то знакомых рук, шепот растревоженного самолюбия, рубцы, наливающиеся и пульсирующие кровью, тысячи ножей в спине и боль от пощечины. Данс макабр. Изломанные тени перегоревших привязанностей на февральском грязном снегу.

22:38 

Как тошно, как невыразимо тошно жить на свете, дорогой дневник! Этот факт преследует меня с навязчивостью тени, трагически нарастая к вечеру пятницы и становясь щербатым, как луна, только в воскресенье после ужина. С тоской вспоминаю я то блаженное время постоянных сверхурочных, недель без выходных и короткого, изорванного сна на стульях в пыльном помещении штабного архива - благий боже, не прошло и года, как всё скатилось в привычную колею меланхолии и тошноты. Чего бы я не отдал сейчас, лишь бы вернуть тот энтузиазм, который по наивности и неопытности вызывали громкие речи, полупьяные разговоры в прокуренных кабаках и тисканья по подворотням, националистические по форме и народные по содержанию... Перегорело. Снова апатия, снова едкая, серая дымка, искажающая перспективу, через которую мир видится ненастоящим. Квартира - кукольный домик, улица - картонный макет, люди - оловянные, деревянные, медные, каменные солдатики. Внезапные партнеры на одну ночь - чертики из табакерки, пружинки и шестеренки, заливающиеся мертвенным, механическим смехом. И тошнота, тошнота, словно непереваренное бытие грозится слизистыми комками покинуть желудок через пищевод.
Вчера мне было дурно - вероятно, пища, подаваемая в столовой в конторе, претерпевает некую эволюцию, направленную на отсев наименее приспособленных к жизни работников. Голова кружилась, внутренности, казалось, горели огнем, извиваясь, как Лаокооновы змеи, и норовя вернуть природе всё, что было у неё изъято. В очередной раз изогнувшись вопросительным знаком над унитазом, я с необычной ясностью понял, что было бы неплохо, наконец, сдать творцу клубную карточку. Да и ради чего это членство? Человек, не умеющий танцевать, рано или поздно покинет танцевальную школу, неудавшийся артист завяжет с постановками, горе-художник отложит мольберт, а тот, кто не умеет жить, должен прекратить забавлять публику нелепыми потугами. Впрочем, затея сорвалась сама собой: от Хайнца я как-то слышал, сколько гран крысиного яда стоит принять, если хочешь отправиться на свидание к праотцам (не более и не менее! ещё один проклятый рыжий призрак), но желудок, словно почуяв, упорно не желал принимать даже воду. Табельное оружие оказалось разряженным, да и не хватило бы мне глупости и слабости прошествовать в лодку к Харону с омлетом вместо лица. Затея, словом, завершилась пустыми сотрясаниями воздуха, но сама мысль о ней - мысль о том, что в любой момент можно с легкостью и некоторым аристократическим изяществом оставить на память предполагаемым скорбящим родственникам и друзьям порядка семидесяти килограмм подгнивающего мяса - придает какую-то уверенность в завтрашнем дне.

22:29 

Воспользовавшись майским деньком, который разулыбался с самого утра и заманчиво пообещал репетицию летнего зноя, ко мне заглянула моя давнишняя знакомая. Дама эта, хоть и вхожа в лучшие дома, чужда каким-либо предрассудкам, поскольку её визитные карточки можно найти как на серебряном подносе в прихожей, хвастающейся лакированным рентгеновским комодом или стульями Чиппендейла, так и на грубом деревянном столе в единственной комнате жалкого домишки какого-нибудь пролетария без рода и племени. Её первый визит не оставляет равнодушным никого: вся гамма эмоций, от паники до негодования, от уныния до недоступных глубин отчаяния, маревом окутывает излишне радушного хозяина. Дама эта настойчива, настойчива до крайности, граничащей с неприличием, однако кто смеет противиться её воле? И вот очень скоро дверь оказывается гостеприимно распахнута, занавеси на окнах зашторены, и несчастный, покорившийся роковой красавице, ждёт, полулёжа в покойном кресле, ждёт, прислушиваясь к многоголосому гулу улицы и стараясь выловить из тысячи шарканий подошв и цоканий каблучков одну-единственную смертоносно четкую ноту, тот самый неизреченный признак её присутствия. Наконец, она здесь, она всё ближе; сердце бедняги заходится в робком протесте, граничащем с наслаждением от самоистязания. Она вплывает в комнату, одетая в пурпур и багрянец, под ней Зверь, тысяча когтей которого впиваются в глаза и уши робкого хозяина дома, раздирают его череп, превращают его нервы трепещущие струны, на которых, будто на изящнейшей арфе, Она, роковая Она наигрывает какой-то вакхический мотив, отдающийся во всем существе человека болью. Зверь вспарывает его нутро и терзает его внутренности, заставляя бесконечно содрогаться в приступах тошноты и извергать то, что ещё некогда было плотью и кровью Христа. Наконец, игра пресыщает роскошную Хищницу, и она оставляет разъятое тело, небрежно кивая на пороге и нежным голосом обещая вернуться в самое ближайшее время.
Эскулап, которому я рассказал эту историю, назвал даму Migraine Ophtalmique. Что же, имя вполне созвучно её нежному и человекоубийственному характеру.
Дорогой дневник, спешу сообщить тебе, что я стоически выдерживаю очередное испытание (третье на этой неделе, проклятье!) и до сих пор даже взглядом не притронулся к ампуле с морфином, которую мне по доброте душевной ссудил, как это называется у наиболее прогрессивной молодежи, наидобрейший барыга N. Нет, нет, по крайней мере, не сегодня. Сегодня мне уже намного лучше, и если глазное яблоко до сих пор кажется обернутым в наждачную бумагу, то это всё проходящее и бренное. Терновый венец, кажется, уже снят с моего недостойного чела, а кровавая муть не застилает взор. В зеркале показывают забавного кунсткамерного уродца с ликом унылым и гротесковым.
Х. говорил, что болезни нервического характера отлично лечатся блудом. Звучит заманчиво, дорогой дневник, но почему за боль сознания должны отвечать сердце и седалище?

23:42 

У нас был праздник, дорогой дневник. У нас — таким ненавязчивым образом я плету собственническую паутину, набрасываю ещё одну петлю на коричневого колосса (про природу его ног ни слова). Петелька за петелькой, узел за узлом, и начинает казаться, что мы одной сукровицы: мы, наше высочество (вежливый полупоклон, прямые плечи, кисть правой руки зафиксирована на бедре, очень хорошо) и эти крепыши, дети солнца с бритыми затылками, стальными мускулами, крепкими ловкими пальцами с обкусанными ногтями, словом, со всеми онерами, что делают мужа из мальчика. Праздник — если этим словом можно обозначить годовщину отхода в мир иной очередного безымянного героя, чей затылок, бритый и гладкий, как тестикулы десятилетнего фавна, был армирован кусочком свинца и украшен маленькой алой гвоздикой кровоподтека. Чем страннее и смешнее обстоятельства перехода в мир иной, тем более скорбными кажутся лица наших (опять эта маленькая ложь во спасение) бонз: один в пылу идеологического диспута повержен изделием, находящимся под особым патронажем распятого бога (почему бы плотнику не делать табуретки?), другой героически погиб, защищая гипотетическую девичью честь дамы полусвета, прелестями которой он приторговывал в свободное от боев за счастье национал-социализма время. Хмурятся лбы, поблескивают серо-голубые глаза, даже плечи нет-нет, да теряют свою стальную прямоту, изламываясь под тупым углом: от тупой боли утраты. Мы не забудем, мы не простим, покойся с миром, усопший брат, муж, сын, и меня переполняет экзистенциальная тоска при мысли о том, как много удалось запихнуть в один дешевый, плохо проконопаченный гроб.
Но смерти нет, дорогой дневник. Это утка, глупость, жалкое оправдание отсутствия воображения, если угодно. Я осознаю это только сейчас — сейчас, когда по тускло синеющей через ненадежную обертку кожи вене, по направлению к сердцу рывками продвигаются несколько миллилитров прозрачной, как слеза, жидкости, родившейся на покрытом патиной ложе серебряной ложки от алхимического брака воды и белого горьковатого порошка. Смерти не может существовать, никак не может, потому что и жизнь эта, и облезающая золотушная липа под окном, и лоток цветочницы, у которой в волосах запуталась грязная лента цвета фуксии, и запах бензина, и ядовитое жало занозы на неоштукатуренном подоконнике, и жемчужная капелька на серебряном подвесе, и мой новый любовник, который, отдавая дань монаршеской традиции, на грани эротического намека ввел жало серьги в мою свежепроколотую мочку (было больно - как в первый раз - потом ничего, привык), и звон колокольцев, разливающийся патокой по мостовой, и горизонт, продырявленный заводскими трубами — всё это рассыпется в труху и исчезнет, если я умру, и не останется ничего совсем.

21:06 

Выпал снег. Если ночью по небу проедет Дикая Охота, я узнаю об этом по следам копыт под окном. Ноябрь кончается, дорогой дневник.
Время собирать и разбрасывать могильные камни старых привязанностей, время тащить их за собой, как вериги, кокетливо громыхая грузом неслучившегося в софитах модного салона. Время сберегать нервы, время бросать на ветер твои деньги и бросать через плечо ничего не значащее "Я тоже", за которое, как за буйки, не стоит заплывать, если не хочешь, чтобы тебя с ног до головы оплели иссиня-чёрные щупальца таинственных морских спрутов, оплели, охватили, понесли к себе в темное логово, в гнездо из водорослей, под лёд, питать их полумифическое бытие твоим малоценным мясом. Свежее мясце, так, кажется, говорит драгоценный друг Э., облепляя серой паутинкой похоти очередного фавнёнка и мысленно уже вводя своё дионисийское начало в его аполлоническую гавань.
Время насаждать и тут же вырывать посаженное, не дожидаясь, пока ростки дадут корень, дабы в нем не узреть чего-нибудь, что лишит глаза блеска, а щеки - слоя тонирующих румян. Все корни горьки, это роднит познание со злом.
Время уклоняться от объятий, за которыми может стоять что-либо, отличное от искаженного в кривом зеркале природы инстинкта размножения. Время продавать объятия по той внушительной, но несоменно доступной для определенно-неопределенных лиц таксе, которую ты установил сам. Ты этого хотел, Жорж Данден.

08:44 

Канун Нового года, дорогой дневник. До отвращения новый год для успевшего порядком разложиться - нет и тридцати в твои-то нежные восемнадцать - меня. Непереносимо новый, чистенький, благоухающий свежим молоком и чреватый воспоследующими фекалиями, как младенец, отмытый, как витрина модного магазина, сверкающий и поскрипывающий, как кирзовые сапоги (eh bien, E., нравится ли тебе превосходная степень моей ассимиляции в ваши лампасно-штандартовые реалии?).
Впрочем, в этом лучшем из миров нет возможности сопротивляться бесконечному улучшению бытия. Выбор светского молодого человека (честное слово, я скривился, дорогой дневник) - смрадное чрево Иониного кита (изящно, pas vrai?), только непременно чтобы за портьерой, а на портьере, со всем возможным вежеством и куртуазностью, изображение трёх отроков и их огненного омолаживающего курорта. Прилично видеть высокий смысл, гражданскую позицию и нетривиальную перспективу даже в потешных болезнях - в них в особенности. Терновый венец - о несчастье! - то и дело сползает на уши, но его можно незаметно подколоть шпильками.
Полузнакомая устаревшая mademoiselle, подвизающаяся на поприще салонной Сивиллы, с выражением лица таинственным и запредельным, будто в предвкушении грядущего зевка, поведала мне, что в наступающем году стоит бояться воды и железа. По всей видимости, дорогой дневник, меня доконают витаминные капли, которые с неприятной настойчивостью навязал наш штатный эскулап.
Как тошно, как невыносимо тошно.

23:59 

Все дорожки заметены, дорогой дневник, наст присыпан слоем безмятежного снежка: все условия для того, чтобы свернуть себе шею на обманчиво пушистой ледяной глади. Февральская луна не похожа на отражение белой розы в серебряном зеркале. Она - старая, иссохшая карга, лелеющая свой катар желудка. Самое время обновить старые привязанности: снять накипь видимого благополучия, как коросту с затягивающейся болячки, и вонзить ногти в карминовую мякоть, ввинтиться, выдрать кусок плоти, с аппетитом сжевать, оставить рану кровоточить, не допуская рубцевания. Кармин, камин, аминь. Только и остаётся, что заговаривать выкручивающую внутренности боль побасёнками. Raison d'être - об благозвучно-утробное французское рычание спотыкаешься ровно дважды, в начале и в конце фразы. Как символично, дорогой дневник: два контрольных "зачем", отзыв на вкус и совесть вопрошаемого, в случае длительного молчания Сфинкс стреляет на поражение. Готовый параграф для устава гарнизонной службы.

И медью звенящей согласен быть, Господи, и кимвалом звучащим. Только забери свои дары к чертовой матери.

20:57 

Маловато божественного в нашей комедии, а вот человеческого, пожалуй, даже с излишком. Если ты ограблен или избит, изнасилован или оклеветан, есть хотя бы мало-мальская надежда получить смутную компенсацию, почувствовать твердую руку Закона на своем опущенном плече. А что делать тем тысячам, миллионам несчастных, введенных в мучительное заблуждение сектой скопцов-пачкунов и беснующихся нимфоманок, славословящих во имя того, чего не существует ни в одном из миров? О, дорогой дневник, тысячи лет, охапки перьев, стопки папируса, леса, которые могли бы стать мачтами или стенами домов - всё это стало ядовитой, иссушающей мозг дрянью. Слащаво-трагический бред зарождался в человеческих наслоениях и ключами бил наружу, стекаясь из Франкфурта, из Стратфорда, из Флоренции, из Афин. Жизнь в погоне за фантомом, жизнь с закрытыми ради благой цели глазами. Отказаться от того, что предлагает тело и разум, ради глупой иллюзии обрести когда-то потерянное альтер эго? Терзать себя и несчастного кандидата так и не складывающейся высокодуховной, прочно-непорочной связью - альтруистичной, прошу заметить, как этого требуют классики жанра? Существование, сведенное либо до жалких попыток разрекламировать себя, либо до не менее безуспешной борьбы между здоровым животным инстинктом и привитым извращенным чувством? Книги - сжечь, проповедников - на кол. Как же мне нравится этот лапидарный стиль римских императоров. Попробую ещё раз, с вытянутой десницей - на кол! Смотрится недурно, смею заметить.
Выводят же как-то паразитов, поселившихся в недрах организма, так, может быть, найдут способ вывести впитанные с молоком матери еретические мысли? Пропадёт это туповатое, истекающее слюной умиления желание, исчезнет глухая коровья тоска, чело разгладится, терзаемый vis-a-vis получит свободу и, счастливый, юркнет в собственный панцирь, а человек, окрыленный и успокоенный, пойдёт ровной поступью по сумрачным лесам, обретая в них плотский и весьма весомый эквивалент зловредной фаты-морганы.
И не будет больше этой сосущей пустоты между ключицами, не будет скандалов, недоумения, ненависти, лжи во имя блага и блага во имя лжи, недосказанного, напрасного ожидания того, что тебя поймут или примут, не понимая; словом, всей этой адской кавалерии. Ампутировать бы тот орган, который так досадно болит, и дело с концом, ménager la chèvre et le loup.
Завести себе любовника, дорогой дневник? Одного - для тела, другого - для души, третьего - для статуса, как у солидной бюргерши?

13:36 

Патефонная игла со скрипом вонзается в матово посверкивающее кольцо, извлекая из плоскости хрипловатый голос модной певички. Пожалуйста, не уходи, надрывается невидимая красотка, царапая коготками микрофон (тихое поскрипывание на фоне дрожащего сопрано). Пожалуйста, не уходи. У неё наверняка длинные ногти, покрытые алой эмалью. Если бы слёзы бедных падчериц превращались в жемчужины, можно было бы упростить процесс - никаких погружений на дно океана (почему вода такая солёная?), никакого зачина для оперы, мсье Бизе. Никаких перлов, только цвет лица портится. Переведи стрелки часов, дорогой дневник, заставь их замереть, пусть он никогда не исчезает, пусть будет кофе в восемь и усталые ласки по ночам; ma pouvre tante, это, видимо, наш фамильный крючок, попасться на него - дело принципа. Пожалуйста, не... Впрочем, к чорту. Милостивый государь, мы вас сейчас так напудрим и набриолиним, что будете выглядеть лучше, чем при жизни.

00:32 

Умершие приносят с собой эдемское непорочное лето, они постепенно заселяют тот идиллический уголок памяти о детстве, что уже наверняка не имеет связи с реальностью - белоснежные раковины ирисов, дорожки, посыпанные мелким гравием, нагретая до томной ленцы болонка-фаворитка, перекладывающая легкую от праздности голову в тень, горластые слётки, притаившиеся в кустах благоухающего чубушника. Они постепенно меняют и украшают воспоминание, как веками меняли и украшали фамильную усадьбу: какие-то мелочи, казалось, навеки ускользнувшие в водовороте беспамятства (метал бисер перед Мнемозиной), обретают новый цвет и запах, становятся глянцевыми и неестественными, как раскрашенные фотографии. Мертвые редко говорят, ещё реже прикасаются, в их улыбках меланхоличное спокойствие приживалок, но черты их избавлены от уродства старости - они украсили себя под стать лету, в котором пытаются сохранить себя. Приходят не сразу - проходит год или два, прежде чем я начинаю встречать их, присмиревших, помолодевших, сверлящих полными нетребовательной любви взглядами. Те из них, кого я не имел возможности толком запомнить, являются тенью, облаком запаха или звуком, явственно обозначающим своё присутствие, обволакивают, забивают ноздри, проникают под кожу, но страха нет, есть только усталость и умиротворение. Кому я буду сниться, дорогой дневник? А, пустое.

01:11 

Разбил несуществующую вазу, милый; вытри лужу, смети осколки в угол. Осколки всегда реальны, и кожа реальна, и алый пунктир рубца, пахнущий теплым железом.
Лужа - грязное лунное пятно, ртуть. Лучше не наступать, милый, засосёт; болтаю в воде ногами и рассуждаю о преимуществах и недостатках бытия собаки, лежащей на стоге сена, в котором спрятана иголка. Иголка жалит, сено колет, всё объято любовной лихорадкой, а у собаки блохи и меланхолия.
Будь я холоден, милый, я выдумал бы для тебя камень, с которым даже бог не справится. Будь я горяч, милый, я сделал бы больно сразу троим - ему, тебе и мне. Но я не холоден и не горяч; тошнотно теплое подтаявшее мороженое; свечка, которая, как в абсолютно не смешной шутке, то потухнет, то погаснет, однако сохраняет за собой право принадлежать к категории предметов, делающих из небытия тепло и свет.
Бешенство разума, с большим трудом исполняющего обязанности мускульного органа в ведомстве Эрота (шесть букв, выражение цензурное). Все реки текут в это море, но море не переполняется, и всё возвращается на круги своя.
Получи всё то счастье, о котором я могу только мечтать. Это злые чары, милый - у феи черный декабрь, она дарит только проклятия.

03:11 

Меланхолия, любовь моя.
Меланхолия расползается по коммуникациям ненавистного города, клокочет в трубах, гудит, пролетая через частую гребенку электрических жил.
Вдоль по брусчатке площадей, вниз и вверх по улицам; липнет к оконному стеклу полупрозрачной пленкой.
Между нами всегда будет что-то, брусчатка, улицы, трубы, города, меланхолия.
Есть своя прелесть в жизни от пика до пика близости, почти болезненного; близость бывает и в ссоре, в крике, прорывается, как гнойник. Ты кричал на меня, а потом спросил, как давно с тобой говорю не я, а моё раздражение. Кажется, ты слишком близко подошел, так, что мы не можем не задеть друг друга, даже вдыхая и выдыхая. Скажи мне, что пора домой. Попробуй: Ганс, пора домой. Выгляни из окна и прокричи об этом на всю улицу. Я иду куда-то, у меня мерзнут руки, меланхолия засыпала дома, тротуары, адресные таблички. Я услышу твой голос и, может быть, выйду отсюда.
Жесткие вещи всегда бывают хрупкими, они не гнутся, не изменяют свою форму, но ломаются при ударе. Правильно считать, что жесткость достойна восхищения, но я держал тебя в руках, как крохотную стеклянную статуэтку, и учился понимать, что резкий удар может разбить тебя на осколки. Жесткие предметы можно долго деформировать, они не поддадутся, но в конечном итоге обязательно треснут. Я видел, как ты бежишь от кого-то во сне, знаю твои слабые места, чувствую их пальцами, задеваю неосторожно. Задеваю намеренно. Перебираю, как струны, практически не касаясь. Ещё один пик - сложить ладони домиком, оберегая от удара. Когда будет больно тебе, отрежь половину и отдай мне, только не обращай на это внимания, на такой высоте нельзя смотреть вниз.
Иди домой. По серым сугробам, по желтой дорожке света, через площадь, куда-то. Я не знаю, где мой дом, что это, кто должен открыть окно и позвать. Кого будут звать. Метёт, в глаза забивается.

19:08 

Моя любовь всегда тревожна, всегда несвободна от боли ©
Ощущаю потребность в сравнениях: слова зависают в воздухе, держась друг друга и разъяренно жужжа; будут жалить, если не дам им улететь.
(ты спросил, делаешь ли мне больно - что мне ответить? не причинять её вовсе - значит, отстраниться от всего, ограничить себя толстым слоем вакуумной смазки, выскальзывать из любых союзов и катиться вдоль, вдоль по Нойхаузер штрассе до самого конца мира)
С чем её сравнить? Не называю по имени, как благоговейный раввин.
У меня в руках изумрудный гигант, один из камней, обладающих именем, характером, историей. Ювелир-безумец в порыве сладострастия вставил его в золотую оправу с нежнейшими изгибами и переплетениями, чтобы камень мог повиснуть на избранной шее. Это единственная во всем мире вещь - вещь, не имеющая даже теоретической ценности, вещь, ради которой люди могут убивать, предавать, из-за которой сходят с ума. И волею случая это произведение искусства стало моим. Я не могу сказать, что произошло это помимо моего желания; жажда обладания ими должна точить, как лихорадка, нужно каждой жилой, каждым ударом сердца хотеть, стремиться, слепо шарить вокруг, и только тогда появляется смутная, эфемерная надежда в какой-то момент найти драгоценность под своими сведенными судорогой счастья и страха пальцами.
Он прекрасен. Об этом бессмысленно говорить, не владея языком ангельским. Он прекраснее все существовавшего. существующего и ещё только могущего появиться на свет; в каждой грани его, в каждом отблеске есть что-то от счастья, от самого эйдоса света, от тепла, от нежности в её абсолюте.
И в сердце моём навсегда поселяется страх, его зовут по-разному, но чаще "я потеряю", "я испорчу", "это ошибка". Страх живет где-то между ребрами, проворачивается, скребёт коготками кровоточащее мясо. "Ты не заслуживаешь его, - скрипит страх, и ресницы мои согласно опускаются, - Удача отвернется от тебя, как отворачивалась раньше, и ты никогда больше его не получишь".
Любовь моя горчит, кипит, пенится, выплескивается на плиту, подгорает раздражением и несправедливостью.
Я сжимаю камень в руке, пытаясь приблизиться к нему, слиться с ним в одно, но он разрывает ладонь в кровь.
(ты спросил, делаешь ли мне больно)
Кровь на моей ладони, тошнотный запах паленого; ужас, отбивающий секунды своего правления маленькой стрелочкой (тик-так). Это боль, но только благодаря этой боли я понимаю, что ещё жив.
Раскрываю ладонь, стираю рдяные разводы, любуюсь им. Грею им руки. Только так я понимаю, что ещё жив, и что буду жив завтра, послезавтра и, вероятно, на будущей неделе.
Он прекрасен. Но в моем распоряжении только земные изломанные и потертые слова, и этого слишком мало. По этому случаю старина Гавриил собирает небольшой оркестр, сам будет за кларнетом; послушай его в воскресенье утром. А я тянусь к тебе, к тебе, к тебе, возлюбленный мой.

URL
00:00 

Не то чтобы он бросал меня каждый раз, когда мне плохо, дорогой дневник; нет, совсем нет. Но всякий раз, неожиданно оставшись без его помощи, без хотя бы смутного, животного ощущения спокойствия в его присутствии, я отгрызаю себе конечность, попавшую в капкан, и педантично веду счет ранам. Что мешает его выставить? Что не позволяет разрубить гордиев узел вот так вот, одним истеричным замахом? Неуверенность в себе, склонность к рефлексии, опустошенная неспособность пускаться в новые поиски здесь и сейчас? Сентиментальная привязанность к лучшим временам? Надежда на непреодолимое стечение обстоятельств, которое исправит всё, начиная с меня самого (намели кофе на неделю и посади розовые кусты)?
Будь сильным, будь стойким, будь внимательным - внимательным ко мне; будь счастливым, живи, наслаждайся, делись жизнью и наслаждением, пришла твоя очередь подкидывать уголь в наш изрядно прокопченный камин. Люби меня, люби, люби обязательно.
Не говори мне, что я хочу невозможного.

L'Étranger

главная