• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
03:11 

Меланхолия, любовь моя.
Меланхолия расползается по коммуникациям ненавистного города, клокочет в трубах, гудит, пролетая через частую гребенку электрических жил.
Вдоль по брусчатке площадей, вниз и вверх по улицам; липнет к оконному стеклу полупрозрачной пленкой.
Между нами всегда будет что-то, брусчатка, улицы, трубы, города, меланхолия.
Есть своя прелесть в жизни от пика до пика близости, почти болезненного; близость бывает и в ссоре, в крике, прорывается, как гнойник. Ты кричал на меня, а потом спросил, как давно с тобой говорю не я, а моё раздражение. Кажется, ты слишком близко подошел, так, что мы не можем не задеть друг друга, даже вдыхая и выдыхая. Скажи мне, что пора домой. Попробуй: Ганс, пора домой. Выгляни из окна и прокричи об этом на всю улицу. Я иду куда-то, у меня мерзнут руки, меланхолия засыпала дома, тротуары, адресные таблички. Я услышу твой голос и, может быть, выйду отсюда.
Жесткие вещи всегда бывают хрупкими, они не гнутся, не изменяют свою форму, но ломаются при ударе. Правильно считать, что жесткость достойна восхищения, но я держал тебя в руках, как крохотную стеклянную статуэтку, и учился понимать, что резкий удар может разбить тебя на осколки. Жесткие предметы можно долго деформировать, они не поддадутся, но в конечном итоге обязательно треснут. Я видел, как ты бежишь от кого-то во сне, знаю твои слабые места, чувствую их пальцами, задеваю неосторожно. Задеваю намеренно. Перебираю, как струны, практически не касаясь. Ещё один пик - сложить ладони домиком, оберегая от удара. Когда будет больно тебе, отрежь половину и отдай мне, только не обращай на это внимания, на такой высоте нельзя смотреть вниз.
Иди домой. По серым сугробам, по желтой дорожке света, через площадь, куда-то. Я не знаю, где мой дом, что это, кто должен открыть окно и позвать. Кого будут звать. Метёт, в глаза забивается.

22:37 

Из окна такси, рассекающего Потсдам-платц, через запыленный и припорошенный недавним дождем слой стекла, в зените вечернего октябрьского неба ты видишь половину убывающей Луны и одну из планет - возможно, Сатурн, возможно, Юпитер. Ты вздыхаешь и говоришь: Красота.

Нет, это еще не красота, это всего лишь ее остаток, след красоты, то, что остается от нее, когда она уже уходит, то, что остается видимым, очевидным после ее неочевидности.
Как бы ты не старался, твои объятия никогда не раскроются так широко, чтобы принять Красоту, и твоим рукам никогда не прикоснуться к ней. (Ты же знаешь это, не так ли?)
Красота остается за пределом возможностей человеческого тела.

16:04 

Перед белым листком бумаги, ещё не поруганным ни одной чернильной кляксой, ни одним неловким росчерком, я испытываю сильнейшее смущение. Тот сорт невыносимой чистоты, на который неловко даже смотреть. Иногда, чаще всего по утрам, тем самым гадким утрам, которые на службе именуют послеобеденным временем, - так вот, иногда мне кажется, что взгляд человека достаточно грязен, чтобы замарать что-то свежее, нежное, вызывающе невинное.
Впрочем, начало положено, лист уже не так пуст - пяти минут хватило, чтобы приспособить его непорочность под мои нужды.
Зачем мне эта тетрадь? Не имею ни малейшего представления; по какой-то странной прихоти, порожденной, вероятно, вчерашними неумеренными возлияниями и возлежаниями, по окончании которых неизбежно ощущаешь себя опустошенным, эфемерным, прозрачным, как остов листа в ноябре, мне отчаянно захотелось положить в карман пальто какой-нибудь кирпич, или начать швырять гальку в океан мироздания. Кругами, позвольте мне заметить, можно любоваться долго, много дольше, чем следить за полетом камня. Вот зачинщица - эта самая внезапная и резкая необходимость остаться - я разумею, не только и не столько в виде собрания мышц и костей (о, плотское существование не дает о себе забыть - голова трещит, как колокол на Фрауэнкирхе), сколько в виде чего-то вечного. Как сказала бы А.-М., для потомков. Ересь. Потомков я не ожидаю - но хотя бы для кого-нибудь, какого-нибудь двойника (mon semblambte, - mon frere!), удаленного от меня веками, и...
Ну вот, только устроился в кресле с чашечкой кофе и собрался с мыслями, как снова надо куда-то бежать.
До новой встречи, тетрадь - хватит ли мне этого порыва, чтобы открыть тебя хотя бы ещё раз?

13:54 

А одного из тех, кто следовал за Фотием в Эфес, по имени Феодосии, хотя он достиг сенаторского достоинства, она, конфисковав его имущество, поместила в подземелье, в совсем темную каморку, и привязала его к яслям, надев на шею петлю, такую короткую, что она постоянно была у него натянута и никогда не ослабевала. Несчастный, понятно, все время стоял у этого стойла и так и ел, и спал, и отправлял все другие естественные потребности. И ничего больше не оставалось ему, чтобы полностью уподобиться ослу, разве что реветь. В таком положении этот человек провел не менее четырех месяцев, пока не заболел душевной болезнью и окончательно не сошел с ума. Тогда, наконец, выпущенный из этого заточения, он вскоре умер.

Итак, дорогой мой начальник уготовил нам, ut dicitur кабинетным вшам, жалкую участь. Из эстетических соображений, впрочем, отказываюсь быть кишащей членистоножкой (смаковать это слово, по языку катать, сглатывать, как медовую карамель, и наблюдать). Могу ли зарегистрироваться кабинетным павлином по месту проживания?
Кабинетный леопард тоже подойдет. Salve, дорогая тетрадь, сдуваю пыль и кладу на место, покойся там с миррой и ладаном.

22:58 

lock Доступ к записи ограничен

Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

URL
18:36 

В качестве курьёза доктор сообщил, что за каких-нибудь два года жила по жиле и мышца по мышце меняется всё кровоточащее сердечное нутро: старое ссыхается, новое вырастает. Значит, через два года оно уже не будет знать, по кому болит.

00:33 

Графу анкетного бланка, требующую разъяснить особенности склада характера, заполнять одним словом: Treppenwitz.

23:04 

Динь-дон монеты в моём кармане, нож в кулаке, месяц в тумане, любишь меня? Пока я хорош. Выкрасишь, выбросишь, лучше найдёшь.

23:12 

Лекарям стоило бы серьёзно задуматься о перемене в своем сценическом амплуа. Посуди сам, дорогой дневник: обмундирование средневекового демоноборца, потрепанный гримуар, ожерелье из распятий, кровоточащих лавровишневыми каплями, чумная маска с загнутым птичьим клювом, мрачнейшие манеры, неразборчивость письма и речи (впрочем, с двумя последними требованиями племя эскулапов уже успешно справилось), etc.; и вот гремит имя демона (Мигрень или Дистония, Анемия или Нервная слабость), одержимый корчится, бесы входят в свиней, коих по нынешним временам так просто найти в любой юридической конторе нашего славного города. Одно слово, и со сцены можно с комфортом переместиться в партер, наблюдая оттуда за стандартным, предсказуемым, одобренными многими светилами течением болезни. Безымянной тоске, унынию, слабости, точащему изнутри бессильному гневу найдено имя, немедленно пришпиливающее сонм чудовищ к доске с температурным листом (сколько их на кончике булавки?).
Позволь мне взять в руки фонендоскоп и прослушать весь шум и всю ярость нашей маленькой истории, не значащей, как ты понимаешь, ровным счетом ничего.
Слетайтесь, духи. Сгустите кровь мою.

00:36 

Как перст, как путник в пустыне, как пастух, как в поле не воин, как тот, кого уже не ждут семеро. Как навязчивая идея мономана. Как нелюбимый в толпе.
Mutterseelenallein.
Ты вряд ли помнишь обо мне сейчас, какова бы ни была твоя новая легенда. Возможно, уже спишь, если он тебя утомил. Нить ослабла, я натягиваю её до предела, а она всё раскручивается и раскручивается, Ариадна выпустила клубок из ослабевших рук, он катится по коридорам лабиринта.
Парадокс с камнем наоборот: мог бы выдумать такого тебя, которого не сумел бы полюбить? Доброй ночи, уважаемые господа, доброй ночи, господа, доброй ночи.

00:00 

Не то чтобы он бросал меня каждый раз, когда мне плохо, дорогой дневник; нет, совсем нет. Но всякий раз, неожиданно оставшись без его помощи, без хотя бы смутного, животного ощущения спокойствия в его присутствии, я отгрызаю себе конечность, попавшую в капкан, и педантично веду счет ранам. Что мешает его выставить? Что не позволяет разрубить гордиев узел вот так вот, одним истеричным замахом? Неуверенность в себе, склонность к рефлексии, опустошенная неспособность пускаться в новые поиски здесь и сейчас? Сентиментальная привязанность к лучшим временам? Надежда на непреодолимое стечение обстоятельств, которое исправит всё, начиная с меня самого (намели кофе на неделю и посади розовые кусты)?
Будь сильным, будь стойким, будь внимательным - внимательным ко мне; будь счастливым, живи, наслаждайся, делись жизнью и наслаждением, пришла твоя очередь подкидывать уголь в наш изрядно прокопченный камин. Люби меня, люби, люби обязательно.
Не говори мне, что я хочу невозможного.

19:08 

Моя любовь всегда тревожна, всегда несвободна от боли ©
Ощущаю потребность в сравнениях: слова зависают в воздухе, держась друг друга и разъяренно жужжа; будут жалить, если не дам им улететь.
(ты спросил, делаешь ли мне больно - что мне ответить? не причинять её вовсе - значит, отстраниться от всего, ограничить себя толстым слоем вакуумной смазки, выскальзывать из любых союзов и катиться вдоль, вдоль по Нойхаузер штрассе до самого конца мира)
С чем её сравнить? Не называю по имени, как благоговейный раввин.
У меня в руках изумрудный гигант, один из камней, обладающих именем, характером, историей. Ювелир-безумец в порыве сладострастия вставил его в золотую оправу с нежнейшими изгибами и переплетениями, чтобы камень мог повиснуть на избранной шее. Это единственная во всем мире вещь - вещь, не имеющая даже теоретической ценности, вещь, ради которой люди могут убивать, предавать, из-за которой сходят с ума. И волею случая это произведение искусства стало моим. Я не могу сказать, что произошло это помимо моего желания; жажда обладания ими должна точить, как лихорадка, нужно каждой жилой, каждым ударом сердца хотеть, стремиться, слепо шарить вокруг, и только тогда появляется смутная, эфемерная надежда в какой-то момент найти драгоценность под своими сведенными судорогой счастья и страха пальцами.
Он прекрасен. Об этом бессмысленно говорить, не владея языком ангельским. Он прекраснее все существовавшего. существующего и ещё только могущего появиться на свет; в каждой грани его, в каждом отблеске есть что-то от счастья, от самого эйдоса света, от тепла, от нежности в её абсолюте.
И в сердце моём навсегда поселяется страх, его зовут по-разному, но чаще "я потеряю", "я испорчу", "это ошибка". Страх живет где-то между ребрами, проворачивается, скребёт коготками кровоточащее мясо. "Ты не заслуживаешь его, - скрипит страх, и ресницы мои согласно опускаются, - Удача отвернется от тебя, как отворачивалась раньше, и ты никогда больше его не получишь".
Любовь моя горчит, кипит, пенится, выплескивается на плиту, подгорает раздражением и несправедливостью.
Я сжимаю камень в руке, пытаясь приблизиться к нему, слиться с ним в одно, но он разрывает ладонь в кровь.
(ты спросил, делаешь ли мне больно)
Кровь на моей ладони, тошнотный запах паленого; ужас, отбивающий секунды своего правления маленькой стрелочкой (тик-так). Это боль, но только благодаря этой боли я понимаю, что ещё жив.
Раскрываю ладонь, стираю рдяные разводы, любуюсь им. Грею им руки. Только так я понимаю, что ещё жив, и что буду жив завтра, послезавтра и, вероятно, на будущей неделе.
Он прекрасен. Но в моем распоряжении только земные изломанные и потертые слова, и этого слишком мало. По этому случаю старина Гавриил собирает небольшой оркестр, сам будет за кларнетом; послушай его в воскресенье утром. А я тянусь к тебе, к тебе, к тебе, возлюбленный мой.

URL
00:32 

Умершие приносят с собой эдемское непорочное лето, они постепенно заселяют тот идиллический уголок памяти о детстве, что уже наверняка не имеет связи с реальностью - белоснежные раковины ирисов, дорожки, посыпанные мелким гравием, нагретая до томной ленцы болонка-фаворитка, перекладывающая легкую от праздности голову в тень, горластые слётки, притаившиеся в кустах благоухающего чубушника. Они постепенно меняют и украшают воспоминание, как веками меняли и украшали фамильную усадьбу: какие-то мелочи, казалось, навеки ускользнувшие в водовороте беспамятства (метал бисер перед Мнемозиной), обретают новый цвет и запах, становятся глянцевыми и неестественными, как раскрашенные фотографии. Мертвые редко говорят, ещё реже прикасаются, в их улыбках меланхоличное спокойствие приживалок, но черты их избавлены от уродства старости - они украсили себя под стать лету, в котором пытаются сохранить себя. Приходят не сразу - проходит год или два, прежде чем я начинаю встречать их, присмиревших, помолодевших, сверлящих полными нетребовательной любви взглядами. Те из них, кого я не имел возможности толком запомнить, являются тенью, облаком запаха или звуком, явственно обозначающим своё присутствие, обволакивают, забивают ноздри, проникают под кожу, но страха нет, есть только усталость и умиротворение. Кому я буду сниться, дорогой дневник? А, пустое.

23:59 

Все дорожки заметены, дорогой дневник, наст присыпан слоем безмятежного снежка: все условия для того, чтобы свернуть себе шею на обманчиво пушистой ледяной глади. Февральская луна не похожа на отражение белой розы в серебряном зеркале. Она - старая, иссохшая карга, лелеющая свой катар желудка. Самое время обновить старые привязанности: снять накипь видимого благополучия, как коросту с затягивающейся болячки, и вонзить ногти в карминовую мякоть, ввинтиться, выдрать кусок плоти, с аппетитом сжевать, оставить рану кровоточить, не допуская рубцевания. Кармин, камин, аминь. Только и остаётся, что заговаривать выкручивающую внутренности боль побасёнками. Raison d'être - об благозвучно-утробное французское рычание спотыкаешься ровно дважды, в начале и в конце фразы. Как символично, дорогой дневник: два контрольных "зачем", отзыв на вкус и совесть вопрошаемого, в случае длительного молчания Сфинкс стреляет на поражение. Готовый параграф для устава гарнизонной службы.

И медью звенящей согласен быть, Господи, и кимвалом звучащим. Только забери свои дары к чертовой матери.

08:44 

Канун Нового года, дорогой дневник. До отвращения новый год для успевшего порядком разложиться - нет и тридцати в твои-то нежные восемнадцать - меня. Непереносимо новый, чистенький, благоухающий свежим молоком и чреватый воспоследующими фекалиями, как младенец, отмытый, как витрина модного магазина, сверкающий и поскрипывающий, как кирзовые сапоги (eh bien, E., нравится ли тебе превосходная степень моей ассимиляции в ваши лампасно-штандартовые реалии?).
Впрочем, в этом лучшем из миров нет возможности сопротивляться бесконечному улучшению бытия. Выбор светского молодого человека (честное слово, я скривился, дорогой дневник) - смрадное чрево Иониного кита (изящно, pas vrai?), только непременно чтобы за портьерой, а на портьере, со всем возможным вежеством и куртуазностью, изображение трёх отроков и их огненного омолаживающего курорта. Прилично видеть высокий смысл, гражданскую позицию и нетривиальную перспективу даже в потешных болезнях - в них в особенности. Терновый венец - о несчастье! - то и дело сползает на уши, но его можно незаметно подколоть шпильками.
Полузнакомая устаревшая mademoiselle, подвизающаяся на поприще салонной Сивиллы, с выражением лица таинственным и запредельным, будто в предвкушении грядущего зевка, поведала мне, что в наступающем году стоит бояться воды и железа. По всей видимости, дорогой дневник, меня доконают витаминные капли, которые с неприятной настойчивостью навязал наш штатный эскулап.
Как тошно, как невыносимо тошно.

21:06 

Выпал снег. Если ночью по небу проедет Дикая Охота, я узнаю об этом по следам копыт под окном. Ноябрь кончается, дорогой дневник.
Время собирать и разбрасывать могильные камни старых привязанностей, время тащить их за собой, как вериги, кокетливо громыхая грузом неслучившегося в софитах модного салона. Время сберегать нервы, время бросать на ветер твои деньги и бросать через плечо ничего не значащее "Я тоже", за которое, как за буйки, не стоит заплывать, если не хочешь, чтобы тебя с ног до головы оплели иссиня-чёрные щупальца таинственных морских спрутов, оплели, охватили, понесли к себе в темное логово, в гнездо из водорослей, под лёд, питать их полумифическое бытие твоим малоценным мясом. Свежее мясце, так, кажется, говорит драгоценный друг Э., облепляя серой паутинкой похоти очередного фавнёнка и мысленно уже вводя своё дионисийское начало в его аполлоническую гавань.
Время насаждать и тут же вырывать посаженное, не дожидаясь, пока ростки дадут корень, дабы в нем не узреть чего-нибудь, что лишит глаза блеска, а щеки - слоя тонирующих румян. Все корни горьки, это роднит познание со злом.
Время уклоняться от объятий, за которыми может стоять что-либо, отличное от искаженного в кривом зеркале природы инстинкта размножения. Время продавать объятия по той внушительной, но несоменно доступной для определенно-неопределенных лиц таксе, которую ты установил сам. Ты этого хотел, Жорж Данден.

23:42 

У нас был праздник, дорогой дневник. У нас — таким ненавязчивым образом я плету собственническую паутину, набрасываю ещё одну петлю на коричневого колосса (про природу его ног ни слова). Петелька за петелькой, узел за узлом, и начинает казаться, что мы одной сукровицы: мы, наше высочество (вежливый полупоклон, прямые плечи, кисть правой руки зафиксирована на бедре, очень хорошо) и эти крепыши, дети солнца с бритыми затылками, стальными мускулами, крепкими ловкими пальцами с обкусанными ногтями, словом, со всеми онерами, что делают мужа из мальчика. Праздник — если этим словом можно обозначить годовщину отхода в мир иной очередного безымянного героя, чей затылок, бритый и гладкий, как тестикулы десятилетнего фавна, был армирован кусочком свинца и украшен маленькой алой гвоздикой кровоподтека. Чем страннее и смешнее обстоятельства перехода в мир иной, тем более скорбными кажутся лица наших (опять эта маленькая ложь во спасение) бонз: один в пылу идеологического диспута повержен изделием, находящимся под особым патронажем распятого бога (почему бы плотнику не делать табуретки?), другой героически погиб, защищая гипотетическую девичью честь дамы полусвета, прелестями которой он приторговывал в свободное от боев за счастье национал-социализма время. Хмурятся лбы, поблескивают серо-голубые глаза, даже плечи нет-нет, да теряют свою стальную прямоту, изламываясь под тупым углом: от тупой боли утраты. Мы не забудем, мы не простим, покойся с миром, усопший брат, муж, сын, и меня переполняет экзистенциальная тоска при мысли о том, как много удалось запихнуть в один дешевый, плохо проконопаченный гроб.
Но смерти нет, дорогой дневник. Это утка, глупость, жалкое оправдание отсутствия воображения, если угодно. Я осознаю это только сейчас — сейчас, когда по тускло синеющей через ненадежную обертку кожи вене, по направлению к сердцу рывками продвигаются несколько миллилитров прозрачной, как слеза, жидкости, родившейся на покрытом патиной ложе серебряной ложки от алхимического брака воды и белого горьковатого порошка. Смерти не может существовать, никак не может, потому что и жизнь эта, и облезающая золотушная липа под окном, и лоток цветочницы, у которой в волосах запуталась грязная лента цвета фуксии, и запах бензина, и ядовитое жало занозы на неоштукатуренном подоконнике, и жемчужная капелька на серебряном подвесе, и мой новый любовник, который, отдавая дань монаршеской традиции, на грани эротического намека ввел жало серьги в мою свежепроколотую мочку (было больно - как в первый раз - потом ничего, привык), и звон колокольцев, разливающийся патокой по мостовой, и горизонт, продырявленный заводскими трубами — всё это рассыпется в труху и исчезнет, если я умру, и не останется ничего совсем.

13:36 

Патефонная игла со скрипом вонзается в матово посверкивающее кольцо, извлекая из плоскости хрипловатый голос модной певички. Пожалуйста, не уходи, надрывается невидимая красотка, царапая коготками микрофон (тихое поскрипывание на фоне дрожащего сопрано). Пожалуйста, не уходи. У неё наверняка длинные ногти, покрытые алой эмалью. Если бы слёзы бедных падчериц превращались в жемчужины, можно было бы упростить процесс - никаких погружений на дно океана (почему вода такая солёная?), никакого зачина для оперы, мсье Бизе. Никаких перлов, только цвет лица портится. Переведи стрелки часов, дорогой дневник, заставь их замереть, пусть он никогда не исчезает, пусть будет кофе в восемь и усталые ласки по ночам; ma pouvre tante, это, видимо, наш фамильный крючок, попасться на него - дело принципа. Пожалуйста, не... Впрочем, к чорту. Милостивый государь, мы вас сейчас так напудрим и набриолиним, что будете выглядеть лучше, чем при жизни.

22:29 

Воспользовавшись майским деньком, который разулыбался с самого утра и заманчиво пообещал репетицию летнего зноя, ко мне заглянула моя давнишняя знакомая. Дама эта, хоть и вхожа в лучшие дома, чужда каким-либо предрассудкам, поскольку её визитные карточки можно найти как на серебряном подносе в прихожей, хвастающейся лакированным рентгеновским комодом или стульями Чиппендейла, так и на грубом деревянном столе в единственной комнате жалкого домишки какого-нибудь пролетария без рода и племени. Её первый визит не оставляет равнодушным никого: вся гамма эмоций, от паники до негодования, от уныния до недоступных глубин отчаяния, маревом окутывает излишне радушного хозяина. Дама эта настойчива, настойчива до крайности, граничащей с неприличием, однако кто смеет противиться её воле? И вот очень скоро дверь оказывается гостеприимно распахнута, занавеси на окнах зашторены, и несчастный, покорившийся роковой красавице, ждёт, полулёжа в покойном кресле, ждёт, прислушиваясь к многоголосому гулу улицы и стараясь выловить из тысячи шарканий подошв и цоканий каблучков одну-единственную смертоносно четкую ноту, тот самый неизреченный признак её присутствия. Наконец, она здесь, она всё ближе; сердце бедняги заходится в робком протесте, граничащем с наслаждением от самоистязания. Она вплывает в комнату, одетая в пурпур и багрянец, под ней Зверь, тысяча когтей которого впиваются в глаза и уши робкого хозяина дома, раздирают его череп, превращают его нервы трепещущие струны, на которых, будто на изящнейшей арфе, Она, роковая Она наигрывает какой-то вакхический мотив, отдающийся во всем существе человека болью. Зверь вспарывает его нутро и терзает его внутренности, заставляя бесконечно содрогаться в приступах тошноты и извергать то, что ещё некогда было плотью и кровью Христа. Наконец, игра пресыщает роскошную Хищницу, и она оставляет разъятое тело, небрежно кивая на пороге и нежным голосом обещая вернуться в самое ближайшее время.
Эскулап, которому я рассказал эту историю, назвал даму Migraine Ophtalmique. Что же, имя вполне созвучно её нежному и человекоубийственному характеру.
Дорогой дневник, спешу сообщить тебе, что я стоически выдерживаю очередное испытание (третье на этой неделе, проклятье!) и до сих пор даже взглядом не притронулся к ампуле с морфином, которую мне по доброте душевной ссудил, как это называется у наиболее прогрессивной молодежи, наидобрейший барыга N. Нет, нет, по крайней мере, не сегодня. Сегодня мне уже намного лучше, и если глазное яблоко до сих пор кажется обернутым в наждачную бумагу, то это всё проходящее и бренное. Терновый венец, кажется, уже снят с моего недостойного чела, а кровавая муть не застилает взор. В зеркале показывают забавного кунсткамерного уродца с ликом унылым и гротесковым.
Х. говорил, что болезни нервического характера отлично лечатся блудом. Звучит заманчиво, дорогой дневник, но почему за боль сознания должны отвечать сердце и седалище?

22:38 

Как тошно, как невыразимо тошно жить на свете, дорогой дневник! Этот факт преследует меня с навязчивостью тени, трагически нарастая к вечеру пятницы и становясь щербатым, как луна, только в воскресенье после ужина. С тоской вспоминаю я то блаженное время постоянных сверхурочных, недель без выходных и короткого, изорванного сна на стульях в пыльном помещении штабного архива - благий боже, не прошло и года, как всё скатилось в привычную колею меланхолии и тошноты. Чего бы я не отдал сейчас, лишь бы вернуть тот энтузиазм, который по наивности и неопытности вызывали громкие речи, полупьяные разговоры в прокуренных кабаках и тисканья по подворотням, националистические по форме и народные по содержанию... Перегорело. Снова апатия, снова едкая, серая дымка, искажающая перспективу, через которую мир видится ненастоящим. Квартира - кукольный домик, улица - картонный макет, люди - оловянные, деревянные, медные, каменные солдатики. Внезапные партнеры на одну ночь - чертики из табакерки, пружинки и шестеренки, заливающиеся мертвенным, механическим смехом. И тошнота, тошнота, словно непереваренное бытие грозится слизистыми комками покинуть желудок через пищевод.
Вчера мне было дурно - вероятно, пища, подаваемая в столовой в конторе, претерпевает некую эволюцию, направленную на отсев наименее приспособленных к жизни работников. Голова кружилась, внутренности, казалось, горели огнем, извиваясь, как Лаокооновы змеи, и норовя вернуть природе всё, что было у неё изъято. В очередной раз изогнувшись вопросительным знаком над унитазом, я с необычной ясностью понял, что было бы неплохо, наконец, сдать творцу клубную карточку. Да и ради чего это членство? Человек, не умеющий танцевать, рано или поздно покинет танцевальную школу, неудавшийся артист завяжет с постановками, горе-художник отложит мольберт, а тот, кто не умеет жить, должен прекратить забавлять публику нелепыми потугами. Впрочем, затея сорвалась сама собой: от Хайнца я как-то слышал, сколько гран крысиного яда стоит принять, если хочешь отправиться на свидание к праотцам (не более и не менее! ещё один проклятый рыжий призрак), но желудок, словно почуяв, упорно не желал принимать даже воду. Табельное оружие оказалось разряженным, да и не хватило бы мне глупости и слабости прошествовать в лодку к Харону с омлетом вместо лица. Затея, словом, завершилась пустыми сотрясаниями воздуха, но сама мысль о ней - мысль о том, что в любой момент можно с легкостью и некоторым аристократическим изяществом оставить на память предполагаемым скорбящим родственникам и друзьям порядка семидесяти килограмм подгнивающего мяса - придает какую-то уверенность в завтрашнем дне.

L'Étranger

главная